Скачать 4.62 Mb.
|
… Самое большое "удовольствие" мне доставило ученье по химзащите. Наша рота спустилась в траншею, упиравшуюся в блиндаж, дверь в который была заперта. Наш лейтенант её ключом открыл, мы вошли и расселись на лавках по обе стороны блиндажа. Лейтенант объяснил, что в блиндаж будет впущен отравляющий газ (концентрация составит сотую часть смертельной дозы ОВ) и что́ надо делать после команд – мы тут же и проделали все упражнения, – и приказал: «Противогазы надеть!» – после чего вышел из блиндажа, притворив за собой дверь. … мы в надетых противогазах погрузились во мрак, правда, через секунду оказалось, что не вполне абсолютный: откуда-то, может быть, из щелей, сеялся серенький слабенький свет, но достаточный, чтобы угадывать очертания окружающих. Сквозь резину на голове откуда-то донеслось приглушённо по радио: «В блиндаже дифосген, одна сотая боевой отравляющей дозы!». Через несколько минут тот же голос неизвестно откуда справился о самочувствии нашем. Мы пожали плечами. Никакого самочувствия не было, в противогазе дышалось нормально, легко. Вслед за этим – команда: «Пробита гофрированная трубка!» Задерживаю дыхание, отвинчиваю трубку и от маски, и от коробки, привинчиваю коробку непосредственно к маске, делаю выдох и начинаю нормально дышать. Всё хорошо. … новая команда: «Пробита маска!» В этом случае, дыхание задержав и прикрыв плотно глаза, надо стянуть с лица маску, коробку от неё отвинтить и, губами плотно обхватив горло коробки, дышать прямо через неё. Я так и делаю. Первый вдох из коробки, и… огненная струя резанула мне горло. Видно, неплотно губы прижал и подсосал дифосгена. От неожиданности и боли открываю глаза, и – по ним, словно ножом, полоснуло таким же резким огнём. Отбросив коробку, зажав плотно рот и сплющив глаза, метнулся в сторону двери и, телом своим её створку отбив, вываливаюсь на свежий воздух в траншею. В горле дерёт, глаза разрываются и истекают слезами. Перевалив через бруствер, я оказываюсь наверху, и тут меня выворачивает… … И это от одного глотка сотой доли! Да и не сотой, а небольшой части её, – в основном вдох сделал из горлышка! Следом за мной вылетают ещё несколько человек, остальные с честью выдерживают до конца испытание. Счастливчики! На настоящей войне был бы я уже трупом бесчувственным. … зато не испытали они, что такое ОВ. Во всём диалектика! … Если в первую половину нашего лагерного бытия стояла ясная безоблачная погода, то с середины июля время от времени стали перепадать ливневые, но кратковременные дожди, после которых сильно жарило солнышко, и пар шёл от земли. Как правило, дождь заставал нас на марше. Идём в чистом поле колонной, наплывает мрачная туча, дождь начинает накрапывать – тут бы самое время шинели надеть! Ан, команда не поступает. Мы вышагиваем в гимнастёрках со скатками через плечо, а дождь уже во всю нас полощет. … на нас нет сухой нитки, мы промокли насквозь… Вот теперь самое время для бесполезной команды: «Скатки р-раската-ать! Шинели на-а…деть!» Натягиваем шинели на мокрые гимнастёрки. Дождь уже утихает, но его хватает на то, чтобы водой пропитались и наши шинели. Облако постепенно светлеет, уходит, рассасывается. Снова – жаркое солнце. Мы окутаны паром, идём в ожиданье команды: «Шинели сня-ять!» Но её не торопятся подавать. Всё сделано для того, чтобы жизнь в лагере не казалась нам мёдом. Наконец, команда всё же звучит. Мы снимаем шинели. Привал. Шинели сушим, расстелив их на мокрой траве, если повезёт – на кустах. Гимнастёрки и бриджи высыхают на теле. Дожди – частые гости и в наш "тихий час", когда засыпаем после обеда. Тут – снова открытие: проведи пальцем в дождь по брезенту палатки снаружи – и вода в этом месте начинает просачиваться в палатку. Открытие побуждает и к действию. Выждешь в дождь, пока все уснут, выскочишь на минутку в трусах из палатки и мазнёшь пальцем брезент где-либо над головой у товарища. Сам же – мигом в постель. Через минуту-другую жертва вскакивает с воплем истошным: под одеяло за шею ему льётся струйка холодной воды. Нехорошо, – скажете вы. Нехорошо – я и сам понимаю. Но такова уж дурашливость молодости. Вечно хочется проказничать, озорничать и смеяться. У товарища весь ворот в воде, а друзья, проснувшись, хохочут. Возраст такой. Иной раз просто палец на занятьях покажешь – и все от смеха покатятся! Озорничал так не я один только, но меня никто не засёк, и надо мной таких шуток не вытворяли. Но бог шельму метит. У меня на шее вдруг выскочил чирей и такие размеры на другой день приобрел, что от боли я не мог шевельнуть головой. Я с утра поплёлся в санчасть, где меня на три дня освободили от строевой. Я был доволен. Но к вечеру – огорчён. Сегодня стреляли из автомата. И тут же утешился: в рожках было всего пять патронов, стреляли одиночными выстрелами. Подумаешь! Одиночными выстрелами я и из винтовки за двадцать лет досыта настрелялся. … Хотя в поле я три дня не ходил, однако лентяйничал я недолго, всего первый день. Отделению дали задачу построить оборону стрелковой роты и нанести на карту схему оборудования рубежа обороны. Работа общая, но я взялся за неё сам – все равно делать-то нечего. Пока ребята в поте лица в поле трудились, я местность на карте во всех деталях тщательно изучил. Танкоопасные направления инженерными сооружениями защитил, туда же выставил и орудия. Начертил систему траншей и ходов сообщения, проволочные заграждения, пулемёты и миномёты расставил. Особенно позаботился я о флангах, чтобы фланговым огнём поддержать соседей и слева, и справа. Места возможного накопления пехоты противника взял под перекрёстный огонь. В результате – за схему "Подготовка рубежа обороны стрелковой роты" отделение получило оценку "отлично". Коль скоро в предыдущем абзаце я упомянул заграждения, не могу не отметить, что в лагере узнал я, собственными глазами увидел, что, кроме знакомых мне проволочных заграждений (колючую проволоку на столбах имею в виду), есть ещё и другие. Из них малозаметные препятствия мне понравились больше всего. В траве упрятаны петли из простой тонкой проволоки. На тебя бегущий противник попадает в петлю ногой, спотыкается, падает на каждом шагу, темп его броска замедляется, и ты успеваешь его расстрелять. Простая штука, а поди ж ты, не сразу додумались. В минувшей войне я о таком не слыхал. Тут главное ещё – неожиданность. Колючая проволока на виду, в ней можно заранее тайно проделать проходы. А тут, – ни с того, ни с сего! Бежишь на полном ходу, и вдруг – бац! И вокруг фонтанчики пулями взбитой земли… Люблю изобретательность человека! Хотя лучше бы было, если б такие вещи не надобно было изобретать. … через три дня фурункул мой стал заживать, и я начал ходить на занятия. И во время. Предстояли стрельбы по мишеням из пистолета. Впрочем, разве это стрельба! Выдали для стрельбы всего три патрона и один для пристрелки. Стреляли все очень плохо. Редко кто выбивал в сумме десять очков (из тридцати-то возможных!). Когда очередь дошла до меня, я, памятуя о своей неплохой стрельбе из винтовки в военкомате в Алуште, хвастливо сказал (не попав при этом пристрелочной пулей в мишень): « Вот как надо стрелять!» – и, прицелясь, выстрелил три раза подряд без остановки. Когда мою мишень осмотрели – в ней следов пуль не сыскали, и тогда всеобщий хохот раздался. Я смеялся вместе со всеми – лучший способ насмешек над собой избежать. Да ведь и в самом деле смешно хвастовство, не нашедшее подтверждения. … возвращаясь к ужину с поля, чертовски уставшие от занятий и переходов, предвкушаем скорый отдых уже в виду лагеря. И ни с того, ни с сего старшина, – в этот раз почему-то нас вёл старшина, – прокричал: «Запе-вай!» Сроду этого не было, чтобы с поля, после работы заставляли нас петь… Мы озлились. Запевалы молчат. – Рота-а! Запе-вай! – старшина повторяет команду, но колонна молча топает по дороге. – Рота-а! Стой! Кто у вас запевалы? – Они заболели, – голос из строя. – Ну, тогда ты запевай, – старшина тычет в первого же попавшегося студента. – Я не умею, – отговаривается жалобно тот. – Рота-а! Кру-гом! Шагом марш! – и он погнал нас назад. Отогнав роту метров на триста, старшина разворачивает колонну и приказывает: «Запевай!» Команда повторяется несколько раз, но мы упорно молчим, и уже у самого лагеря старшина вновь в поле нас заворачивает. За давностью не могу точно сказать, сколько времени всё это длилось, но не меньше часа уж точно. Упрямого старшину не удалось нам сломить, да и надеяться на это было б наивно. Тут злость играла, хотелось, сколько сил хватит, вояку этого побесить. Но, в конце концов, нам пришлось сдаться. Подходя шестой раз к лагерю, сговорившись, передали своим запевалам: "Давайте!" И те начали после команды: Как с боями шёл в Берлин солдат, Да, – громкой песней прогреметь, прогреметь. Сколько песен можно спеть подряд, А сколько петь, да все не спеть, да все не спеть! И тут лихо, с присвистом, вся рота припев грянула – мол, знай наших! Ты думаешь, что мы из сил выбились, выдохлись, так вот тебе – на! Эх ты, ласточка-касатка быстрокрылая, Ты родимая сторонка наша милая, Эх ты, ласточка-касаточка моя, Быстрокры-ы-ла-ая… Маршируя, с песней вошли мы в столовую под навесом. – Стой! Головные уборы снять! Садись! Мы рассаживаемся за своими столами и набрасываемся на уже давно остывший ужин. … Перед окончанием лагерных сборов нам показали новейшую технику для переправы пехоты через водную преграду. На берегу Томи, где всех нас выстроили повзводно, появились две странного вида машины: одна – маленькая с открытым кузовом для десятка бойцов – на ней через реку переправились офицеры, вторая – большая, с брезентовым верхом – на сорок, ровно на взвод. Я с интересом смотрел, как машина с нашими командирами въехала в реку. В это время в задней части её, в углублении-нише завертелся пропеллер, то есть винт, разумеется. Когда задние колёса машины скрылись под водной поверхностью, винт взбурлил воду и машина-амфибия поплыла. Через две-три минуты она уже выехала колёсами на песок противоположного берега и, проехав чуточку, стала. … наш взвод погрузился в большую машину. … ничего, съехали в воду, поплыли, покачиваясь на волнах, и снова выехали на сушу. В общем-то, интересного мало, но любопытно, почему до такой простоты в войну не додумались. Не до того, видно, было – успевай только танки клепать. Впрочем, солдат у нас никогда не жалели, как Симонов скажет потом: немец всегда на высотке, а солдат наш в болоте под ней. И не моги до высотки следующей отступить, пусть немец, если хочет, лезет в болото. Но немцев в болото не гнали. … И настал последний лагерный день. Сбрасываем поднадоевшую армейскую форму, переодеваемся в родную свою, строимся на дороге в колонну и начинаем путь к станции в вольную жизнь под командой уже институтских своих командиров. В стороне от дороги при выходе – особняк командира дивизии. Генерал стоит на террасе, смотрит в сторону приближающегося институтского воинства. Едва первый ряд поравнялся с особняком, как запевала вдруг начал, а остальные, не растерявшись, враз подхватили, печатая шаг, фривольную песенку и успели чётко пропеть её до конца, пока колонна проходила мимо него: На льду каталась дама, и скользко было там. Упала дама, показав и ножку, и башмак, И кое-что ещё, о чём вам знать не надо, И кое-что ещё, о чём болтать нельзя. Была огорчена красотка-швея Нина, Проезжий офицер сломал её машину И кое-что ещё, о чём вам знать не надо, И кое-что ещё, о чём болтать нельзя. Совсем уж занемог один приезжий тип, И доктор, осмотрев его, сказал, что это грипп И кое-что ещё, о чём вам знать не надо, И кое-что ещё, о чём болтать нельзя. Когда твой муж изменит – лиши его красы, Когда он ночью ляжет спать – отрежь ему усы И кое-что ещё, о чём вам знать не надо, И кое-что ещё, о чём болтать нельзя. С этой бравою, в темпе марша пропетою песней, держа равнение на комдива, мы навсегда уходим из лагеря. Генерал молча смотрит на нас, воодушевлённых своим озорством. Возможно, он думает: «Пропели бы вы это вчера, сукины дети…», а, возможно, просто усмехается про себя, и генерал – человек, и генералы в молодости бывали озорниками. Вернувшись в Кемерово, мы с Петей Скрылёвым решаем не уезжать домой на каникулы, коих месяц всего оставалось минус двенадцать дней на дорогу туда и обратно, а пойти работать на шахту, подзаработать хоть немного деньжат на расходы. Благо шахта рядом – "Центральная", в центре нашего района в четверти часа ходьбы. … На шахту нас приняли лесодоставщиками. Первые десять дней как впервые поступающие работать на шахту мы проводим легко, околачиваясь на курсах рабочего обучения58. Эти дни нам оплачиваются по тарифу, так что мы не прочь продлить обучение, но хорошее вечно не длится… … для ознакомления спускаемся в шахту Шахта сверхкатегорная по газу и пыли. Это значит, что метан выделяется из угля сверх всяких мыслимых норм, а в воздухе рассеянная пыль весьма взрывчата. Поэтому в шахте нет электричества, ведь электричество – это возможность искры, а искра в такой вот среде чревата взрывом или пыли, или метана, или вместе того и другого. Везде по выработкам проложены трубы и навешаны шланги для сжатого воздуха, подающегося в забои. Немногие механизмы – вентиляторы проветривания тупиковых забоев, отбойные молотки – приводятся в действие его силой. … На откаточном штреке лошади везут состав малюсеньких вагонеток. Сопровождающий говорит, что лошади эти слепы: их никогда не "выдают" на поверхность и конюшни у них под землёй. – Как же они путь находят? – задаю вопрос я. – Идут между рельсами, дорога знакома. Я поражён. Не думал, что лошади в Союзе на шахтах ещё сохранились. … первый рабочий день. На наряде меня посылают не на доставку леса, а приставляют к проходчику, напарник которого заболел. Вместе с ним попадаем в забой, вылезая снизу из дырки. Это метров на тридцать пройденный штрек по углю для вентиляции будущей лавы. Высота его – метра два, и в ширину он такой же. От "дырки" на почве с на глаз заметным подъёмом лежит дос-ка, впритык за нею – другая и так до самой "груди" забоя. В забое лежит на боку грубо сваренный из стальных толстых листов короб с одним колесом внизу спереди возле дна и двумя ручками сзади – это тачка, понятно. Тут же отбойный молоток на груде угля. После минутного отдыха проходчик объясняет мне, что я должен делать: «Будешь насыпать в тачку уголь и отвозить его к сбойке», – и показывает, как это делается. Поставил колесо тачки на доску, лопатой тачку доверху углём нагрузил, взялся за ручки, толкнул тачку вперёд и помчался за ней, направляя её с доски на доску. Перед "дыркой" он её отпустил, и тачка, с разгону на брус налетев, опрокидывается, уголь летит в сбойку, вниз. «Вот так», – сказал он и пошёл. Как всё просто, легко. Я взялся за тачку, намереваясь перевернуть её и поставить на доску. Она оказалась непомерно тяжёлой, но всё же я с этим справился и покатил тачку в забой. А там мой напарник, подняв молоток, жмёт им на забой. Пика молотка задёргалась, застучала, из забоя посыпались кусочки угля, отвалилась целая глыба, за нею другая… Я внимательно наблюдал. Массив угля иссечён сетью маленьких трещин. Как только пика в трещину попадала, она сразу углублялась в забой. Трещина расширялась, и молоток отваливал глыбу. Если же направление пики не совпадало с направлением трещины, уголь скалывался небольшими кусочками. На отбитых глыбах угля блестит множество отполированных плоскостей, это поверхности трещин, вернее, угля, разделённого ранее невидимыми трещинками. А трещинки эти в горном деле называют "кливаж". Я прошу моего старшóго дать и мне порубить. Молоток увесист, но мне всё же по силам. Жму на забой – пика затарахтела. Чем сильнее я жму, тем чаще лупит она по забою. Нащупать направление кливажа не удаётся, и уголь сыплется мелкими крошками. Но вот – попадаю! Пика, как в масле, исчезает в массиве, и лёгким нажимом я выворачиваю большущую глыбу угля. Тут напарник мой отбирает у меня молоток и кивает на тачку. Обернув тачку в сторону сбойки, я быстро насыпал её углём и покатил. Нет, я только толкнул – дальше она сама по доске покатилась, набирая скорость, я не мог хилой массой своей притормозить её, удержать, и едва скачками, бегом, за ней поспевал, за её ручки держась. Где уж тут ею мне управлять! И уже на втором стыке она у меня с доски соскочила и вмиг застряла на неровной почве возле доски. Остановилась, как вкопанная! Я попытался её приподнять, чтобы поставить колесо на доску, но, увы! – силенки моей не хватило даже её шевельнуть. Ещё бы! Её и пустую натощак не поднимешь, а теперь в ней угля одного больше ста килограмм! Я пыхтел, мысли смешались, я не знал, как мне быть. В конце концов, я вернулся в забой, взял лопату, выгрузил ею половину угля, кое-как поставил тачку на доску, снова её догрузил… Вот с такими вот перегрузками и довёз тачку до "опрокида". В следующий заход всё повторилось. Я не мог удержать на доске бегущую тачку… Мой напарник, конечно же, не мог не заметить тяжких мучений моих, но ни разу не пришёл мне на помощь. А я показал себя совершеннейшим дураком: чего проще додуматься насыпать по пол тачки. Ну, вдвое больше побегал бы, но зато бы обошёлся без мук. Времени, сил на перегрузках больше терял! … всё же успел до конца смены вывезти нарубленный уголь. Нелегко дался мне первый рабочий денёк. Не работа, а каторга! На другой день – то ли мой проходчик от моих услуг отказался, то ли постоянный напарник его пришёл на работу – меня послали работать по "специальности": доставлять лес в лаву. Это работа по мне. Нагружаешь крепёжный лес: стойки, затяжки, распилы на "козу" – вагонеточную платформу с торчащими ограничительными стоечками по всем четырём углам её, кверху чуть расходящимися (и впрямь – рога!), и гонишь её по верхнему (вентиляционному) штреку к лаве, под самый обрез её – падение здесь крутое. Затем перебираешься в лаву на ближайшую стойку, с которой можно до "козы" рукой дотянуться, и подаёшь лес ближайшему забойщику вниз, а он передаёт его дальше. В перерывах рассматриваю крепление лавы. По кровле и почве пласта – распилы в линию с небольшими, под стойки, зарубками. Загоняя в них стойки, тем самым заклинивают последние, чтобы не сползли они вниз. Верхний борт лавы, дабы предупредить обрушение нависшего над лавой угля, "зашит" вплотную затяжками, прижатыми к углю стойками. Те, в свою очередь, подпёрты укосинами, расклиненными между зарубками в центрах стоек и в верхних и нижних распилах. Такое крепление – "крокодил" на кузбасском шахтёрском наречии. «Пойдём ставить крокодилы», – говорили забойщики, когда шли крепить верхний борт лавы. Между прочим, в Донбассе "термина" такого не знали. … для меня было странно сидеть на стойке над стометровой пропастью лавы и не испытывать страха. Я и вправду на почти горизонтальной стойке сидел, зажав её плотно коленями, и не просто сидел, а ещё и работал. Тянулся руками за лесом вверх, ни за что не держась, наклонялся вниз, передавая его. И ведь отлично я представлял, какая бездна подо мною, но от ужаса не цепенел. Правда, стойка подо мной не качалась, но всё же… А всё потому, что я бездны не видел. Знал о ней, но не видел. Узкий пучок света, исходивший с каски на голове, освещал грудь забоя, край штрека, ближайшие стойки, забойщика в трёх метрах ниже меня, а дальше – темень сплошная, лишь желтеют во мраке ряды стоек внизу, но пустоты страшной под собою не чую. Вот так то. Глаз высоты (или, правильней, глубины) этой не видел, и мозг пребывал в полном спокойствии. А понимание, разум, тут совсем не причём. Мозг только органам чувств своих доверяет. Умом и на мачте я понимал, что мне ничто не грозит, а вот глаза, аппарат равновесия мозг беспокоили, и он отдавал приказания, единственно спасительные, на его взгляд, для жизни моей как и для его собственного существования тоже – мёртвой хваткой держаться. Между прочим, тут же на шахте мне рассказали, что институт (какой, не назвали) предложил для удобства работы осветить лаву прожекторами. Так и сделали. В лаве стало видно, как днём, но никто из забойщиков в такой лаве не решился работать: страшно! В самом деле, не всякий способен эквилибристикой заниматься на большой высоте с отбойным молотком в руках и со стойками. Прожекторы пришлось погасить и убрать. … лесодоставщиком на этой нетрудной работе, от которой к концу смены всё же дьявольски устаёшь, я до конца и доработал. Утром и днём (до шахты и после) я заходил в столовую для рабочих – там на удивление вкусно готовили и брали не дороже, чем в нашей студенческой отвратительной гадкой столовке, где нас потчевали несъедобной бурдой, где борщ можно съесть, лишь заправив его стаканом сметаны. Уже как-то потом, через год или два, зайдя с ребятами по пути в шахтёрскую эту столовую и похлебав вкуснейшего густо-желтого с блёстками жира борща, я даже расчувствовался и написал длинную благодарность в книге жалоб и предложений, которую мне еле выдали. Никак в толк взять не могли, несмотря на мои объяснения, что я не жалобу хочу написать – дифирамб. … Пете Скрылёву чрезвычайно не повезло, а, может быть, повезло, это как на дело смотреть. С первого дня он работал лесодоставщиком в другой лаве, но подобной моей, только, в отличие от меня опускал лес забойщикам в нижних уступах. Обвязав концом троса несколько стоек ли, распилов, затяжек, он спускал на канате вниз такие "пакеты", сопровождая каждый из них. И уже в третий день, опускаясь вместе с обвязанным лесом, он сорвался со стойки и полетел с высоты трёхэтажного дома. … неумолчный стук молотков не заглушил грохота падения "оберемка" рудстоек, он был услышан забойщиками, те мигом спустились и увидели Петю на угле на раскиданных брёвнах. Чудом он уцелел, лишь с рукой было что-то неладно, и его тут же "выдали на гора". "Неладное" оказалось переломом луча локтевой кости. Придя со смены домой, я застал Петю в комнате с забинтованной рукой на дощечке и подвешенной на бинте же, перекинутом через шею59. Рука была в гипсе. … так до самого расчёта Петя и проходил с "самолётом". Пока кость не срослась. Иногда он от скуки провожал меня на работу до шахты. Я же ежедневно отрабатывал свою хотя и посильную, но довольно тяжёлую норму, и уже тогда, после падения Пети, зарок дал: «Если у меня будут дети, я их к шахте и на пушечный выстрел не подпущу». … в конце августа закончился Петин больничный, и мы оба подали на расчёт. Заработали мы с ним одинаково. За вычетом налогов по тысяче – ровно – рублей. Я возмущался: «Где справедливость! Ну, я то, действительно трудом заработал. А вот за что тебе, Петя, деньги платили – не знаю… За то, что с подвязанной рукою гулял?!» Петя понимал, что шучу, и не обижался. Жаль, что мы тогда ничего о страховке не знали. И страховые агенты почему-то к нам в институт не заглядывали. Там и денег-то за страховку – меньше десяти рублей в год, но ещё не менее тысячи Петя за травму бы получил. … После начала занятий преподаватели, каким-то образом узнавшие, что мы месяц на шахте работали, останавливали меня и спрашивали, сколько же мы заработали. «По тысяче рублей», – отвечал я. «Что ж, это неплохо», – заметила Иза Яковлевна Гаркави, зав кафедрой физики, чудесная женщина, прекрасно ко мне относившаяся, видно, за то, что своими знаниями я ей неудовольствия не доставлял. Я увлечённо работал с приборами, изучая поляризацию, дифракцию и интерференцию света, вычислял длины волн и углы поляризации. Мне казалось, что работаю совсем близ переднего края науки. Вот где стихия моя! Наука, не инженерия. Бросить бы всё и в МГУ бы податься, но я шёл проторённой дорожкой и ничего не менял в своей жизни. Смелости мне не хватало в неизвестность, как в омут, броситься с головой. Очевидно, я трус. Но ведь и не знал путь к науке… В конце августа в институт потянулись студенты, началось распределение комнат. Тут уж с Петей мы не зевали и "застолбили" комнату на четверых в правом крыле общежития с окном, выходящим во двор. Вскоре приехал Сюп, и мы его у себя поселили, а на четвёртое место позвали Николаева Колю. Не могу ещё раз не отметить, что я восхищался неординарностью, самобытностью суждений его, с ним интересно было обо всём говорить, и совсем немного времени оставалось до того, как удивит он нас своей логикой и предвидением. Он был глубже всех нас (в четвёртой группе, о других – судить не берусь). Сюп был просто человеком хорошим и добрым, умеющим бесхитростно поболтать и сдружиться и с ребятами, и с девчонками, но способностей, как бы это помягче сказать, небольших. Хотя… быть хорошим человеком – это тоже способность, и не малая. Его все, не могу назвать здесь слово "любили", но что-то, рангом пониже этого чуть, в наших отношениях к нему было. Вот – он был всем приятен. А Коля умел мыслить. … о Пете Скрылёве к тому, что был он способен, но неинициативен (как, впрочем, и я), и лень не позволяла подняться ему выше троечника, могу лишь добавить, что был он неразговорчив, с женщинами – застенчив, очень любил музыку. И какую! Оперу, классику. А это, в моих глазах, многое значило. … вот в такой вот компании в этой комнате прожили мы целых два года. … В коридоре напротив – дверь в такую же комнату. В ней два Юры – Рассказов и Кузнецов, из Казахстана, друзья с самого детства; со второго курса и Сюп к ним пристал и дружил с ними по настоящему. Третий в их комнате – Шамсеев Камиль, казанский татарин, студент не из сильных, но человек энергичный, он любил повторять татарскую, как он говорил, поговорку: «Где татарин побывал, там еврею делать нечего». Четвёртым был миловидненький мальчик, младше нас на два курса, он был земляком казахстанских товарищей, они и взяли его к себе в комнату, но в наши компании он не входил. … триумвират Юрок установил между нашими комнатами особо добрые отношения. Мы помогали друг другу, но вечеринок, походов в кино это совсем не касалось. В личной жизни у всех всё было порознь, и большей частью моим компаньоном оставался Петя Скрылёв, хотя дружбы между нами и не возникло, вероятно, мы были просто неинтересны друг другу. … У меня появился и новый приятель, тот самый Сырцев Евгений, что перевёлся из Томского политехникума и жил у родителей на Герарде, в пяти минутах ходьбы. В нас обнаруживалось сродство увлечений и кругозоров, какая-то тяга друг к другу, духовная близость, и мы, возможно, стали б друзьями, если бы не… Я стал бывать у него, брал читать книги из обширной библиотеки отца. Мы о многом с ним говорили, но одного он ни разу мне не сказал – о личном вообще избегали мы разговоров. У него была девушка – студентка пединститута, мне позже кто-то указал на неё, и я удивился: как мог приятной наружности утончённый молодой человек, со вкусом хорошим, даже отличным, не побоюсь этого слова, выбрать такую невзрачную, непримечательную девицу, но вспомнил пословицу: «Любовь зла – полюбишь и козла!» – и перестал удивляться! Женя был увлечён ею очень серьёзно, и она, как будто, ему отвечала взаимностью, и я по хорошему его счастью завидовал, когда сталкивался с Людмилой, ничего для которой не значил. … наши странные непонятные мне отношения с ней, прерываемые длинными паузами, продолжались. Я её любил, обожал, и, когда она мимо меня сбегала на повороте лестницы в институте, обдавая запахом дивных духов, сердце моё обрывалось. Видеть её было счастьем. Она казалась мне наипрекраснейшим божеством. Но и этому удивляться не надо. Так было всегда от сотворения мира. «Пленительный взлёт, даруемый полнотою любви, неописуем, а признательность за эту благодать счастья и муки находит, в конце концов, лишь того, от кого всё пошло – или кажется, что пошло. Так удивительно ли, что поглощённость этим пленительным взлётом, умноженная признательностью, превращается в обожествление? Какую решительность, какую деятельную восторженность вкладывает в это слово логика любви – весьма смелая и своеобразная логика! Кто, говорит она, так перевернул мою жизнь, кто даровал ей, некогда мёртвой, эти приступы жара и холода, эту радость и эти слёзы, тот должен быть богом, иначе не может быть. А тот палец о палец не ударил, и всё исходит от самого одержимого. Только он не может этому поверить и создаёт из своего упоения его божественность. Странная, несусветно дикая логика любви! Всё это известно, и едва ли стоит об этом рассказывать, ибо это старо, как мир, и кажется очень новым только тому, кому пришла пора испытать это словно неведомое и неповторимое потрясение. Существо, благословляемое нами за те великие муки, что оно причиняет нам, и впрямь должно быть не человеком, а богом, иначе мы стали бы его проклинать. Существо, от которого наше счастье и наше горе зависят в такой мере, в какой это бывает в любви, переходит в разряд богов, это ясно. В известной логике тут не откажешь». Эти слова Томаса Манна в "Иосифе…" я прочитал лет двадцать спустя, пробежал их, не зацепившись. Я тогда был счастлив безмерно любовью к Лене, жене. Лена, конечно, была и осталась богиней, но богиней чистого счастья без муки… Ещё лет через двадцать я роман Манна перечитал с огромнейшим наслаждением и вновь прочёл эти строки уже трезво, серьёзно, и не могу с ними не согласиться. Да, так оно было и есть. … совсем уже редко Людмила звала проводить её через бор. Иногда такие прогулки затягивались, по хрустящему снегу мы ходили по улицам города, щёки её румянились на морозе, и от этого она становилась ещё красивее и любимой до невозможности. А она, домой не зайдя, к вечеру вдруг решалась вернуться назад, в общежитие. И тогда мы снова шли через лес, и она снова читала стихи, разные, больше Есенина, "Собаке Качалова", например. Я практически ничего не помню из её и своих слов в этих прогулках, всё внимание моё сосредоточивалось на милом лице, голосе, я ими любовался, не в состоянии глаз оторвать от неё, до того сильно было счастье от наслаждения любованием этим. Всё же я улавливал иногда в словах её смысл, стремление к жизни незаурядной, красивой. Раз на улицах города, проходя мимо двух одинаковых особняков, она обронила: «Здесь живут начальник и главный инженер комбината "Кузбассуголь"», – в словах этих почудилось мне желание страстное быть на уровне этих людей, жить в таком же особняке. Ну, а я не мечтал разве со временем построить в Алуште с колоннами и крыльями дом, как у профессорши Коноплёвой?! Всем нам свойственно стремление к жизни обеспеченной и удобной, хотя я мог бы и малым очень довольствоваться, не терзаясь. Была бы крыша над головой, хлеб и любовь, в первую очередь. Идя рядом с ней, я слушал её зачарованный. Сам я ей стихов никогда не читал, но, когда заговаривали о книгах, политике, институтских делах, оживлялся, и она внимательно меня слушала, соглашалась, изредка спорила, что-то добавляла к моим аргументам. Мне казалось, мы во многом сходились, вкус к прекрасному у нас был одинаков. Иногда речь сворачивала и на наши с ней отношения, и тогда она меня убеждала: «Я совсем не такая, какой ты меня себе представляешь. Ты меня выдумал». Я с нею не соглашался, говорил, что люблю её такой, какой она есть. Говорил… А какая она, я совсем ведь не знал. Ничего о ней я не знал вне пределов поэтических этих прогулок. Вся жизнь её от меня была напрочь сокрыта. Что она делала без меня, с кем встречалась, где бывала – это всё было мне неизвестно. Об этом она никогда не рассказывала, да я и не пытался узнать. Проводив её до дверей, я мог бы, если б подумал, сказать то, что сказал Евтушенко: «Какая ты со мной – я это знаю. Какая ты за этими дверьми?» В том и беда, что ослеплённый любовью, я думать не мог. И ревности я никогда не испытывал – ревности, которая побудила бы что-то узнавать про неё. Жена Цезаря – вне подозрений! Да и что узнавать?! Мне, в общем, без разницы, какая она за дверьми, до которых я её проводил. Ведь она меня не любила. Этим ответом всё было предрешено. … но вру, что без разницы. … К началу нового учебного года у нас перемены. Над прежней столовой появилась надстройка с невероятно высокими окнами – в два этажа: лекционный зал. В нём столы стоят на широких ступенях, поднимающихся снизу от кафедры и доски́ чуть ли не под потолок. Над проходом во внутренний двор – галерея, связавшая зал с основной частью здания. Рядом с общежитием выстроена новая столовая – просторная, чистая, светлая. … Исчезла сапёрная кафедра. И полковника Бувалого – как не бывало! На военной кафедре – все новые лица. Во главе её – генерал-майор Гусаров. Во время войны при Говорове он был командующим артиллерией Ленинградского фронта. … вверху, где решаются судьбы человеческих масс, передумали. Из нас решили делать артиллеристов. Офицеров дивизионной артиллерии РВГК60. Для непосвящённых: дивизионная артиллерия – это орудия крупных калибров, в те времена – ста тридцати двух и ста пятидесяти двухмиллиметровые гаубицы. … Баллистик – дважды кандидат, военных наук и технических, – подполковник Горбов был назначен куратором нашей группы. Образованнейший и интеллигентнейший – не путать с хлипким интеллигентом! – пожилой человек, он сразу же завоевал всеобщее уважение. … новым стал и староста группы – тридцатилетний Байбарин. Шамсеев Камиль был уволен в отставку. … Начало семестра – беззаботное время. С взрослым Байбариным у меня, у юнца, установились хорошие, почти дружеские отношения, и он закрывал глаза на то, что я часто с лекций сматывал удочки: моё отсутствие в журнале не отмечал. А за это спрашивали довольно строго таки. За непосещёние неоднократное лекций могли влепить выговор и даже стипендию снять. … В моих частых побегах с занятий у меня, как уже говорил, был надёжный напарник – Петя Скрылёв. Где мы целыми днями болтались? Днём, наверно, в кино. Вечерами заходили в горсад в центре над Томью. Осенью там были танцы, на которые мы только глазели, зимой – заливали каток, на котором под музыку скользили счастливые пары и, стайками, девушки и девчушки. Но коньков у нас не было, и кататься мы не умели, и даже не догадались узнать, не дают ли коньки напрокат. И понимания, что такое возможно, у нас не было почему-то. В саду духовой оркестр играл постоянно, а, может, зимой крутили пластинки, и музыка доносилась из репродукторов… Музыку, щемящую сердце, слушать было приятно, она отражала тоскливую грусть одиночества, и больно, потому что она ещё больше бередила душу. Всё чаще и чаще мы ходили в театр музыкальной комедии. "Репертуар" наш обогащался стремительно. В нём были Кальман, Легар, Штраус и Оффенбах, Дунаевский, Милютин с "Поцелуем Чаниты". Оперетта в тот год захватила нас целиком. В кино тоже больше привлекала эстрада, нежели фильмы. Дело в том, что в незабываемые те времена в центральных кинотеатрах наряду с кинозалами существовали огромнейшие фойе с подмостками для эстрады. В кемеровском кинотеатре "Октябрь", где было два кинозала, – целый зал на втором этаже. … публика на сеанс приходила заранее, и, за полчаса до начала картины в большом зале, на подмостки выходила певица. Пела она под аккомпанемент небольшого оркестра душещипательные романсы или песни, часто исполнявшиеся в военные и послевоенные годы Шульженко. Высока, пышнотела, что несколько скрадывалось длинным – до пола – чёрным вечерним платьем её, она была ещё очень собой хороша. Всё это вместе: и недоступная женская красота, и надрыв её песен, и горечь неразделённой любви, приводило душу в такое смятение, что хотелось рыдать от жалости к себе самому, судьбой обойдённому. Чтобы развеять своё одиночество и тоску, я не потянулся в компании, никто в этих компаниях не был мне нужен, кроме единственной той… Я выпросил у физкультурника лыжи с ботинками и жёстким креплением (раз, два – и зажим застегнулся!) и держал их в углу нашей комнаты у изголовья кровати. Вечером, когда дела все уже сделаны, я становился на лыжи и мчался к тёмному лесу по накатанной скользкой лыжне. Путь виден был в звёздном свечении на белом снегу и в тёмные ночи, в лунные же – всё озарялось мерцающим сиянием, и лес стоял чудный и заколдованный. Сосны – недвижны, загадочны, с искрящейся снежною ватой на темных, распростёртых в стороны лапах. Под ними тени на белом, за пределами теней – в искрах, снегу. С неба царственно смотрит Луна на тишь эту, этот покой, преображённый ею в ослепительно роскошную сказку. И полёт по лыжне в мире волшебно застывшем – редко дерево здесь шевельнётся и осыплется с него снежная пыль – доставляет мне наслаждение. Я уже ни о чём не грущу, лишь испытываю восторг от неземной красоты, раскинувшейся вокруг. Я петляю по лесу – лыжнями он исчерчен во всех направлениях, – не сбавляя хода ни на минуту, качусь вихрем вниз и взлетаю на небольшие пригорки. … век бы жить такой жизнью! Но, пора и домой. К двадцати четырём – лыжи в угол, я – в постель, где мгновенно и засыпаю. … Прошло месяца два после начала учебного года, обе комнаты враз ощутили нехватку финансов и уговорились жить вместе, коммуной, вложив (со стипендии) по сто пятьдесят рублей в общий котёл (третьекурсник не участвовал в этой затее). Казну поручили Шамсееву и по его указаниям закупили на месяц пшена, вермишели, луку, картошки, масла подсолнечного, сахару, соли – кажется, всё. Большая кастрюля, сковорода, тарелки, ложки и вилки взялись неизвестно откуда – не покупали их точно, – а, может быть, их позаимствовали в столовой? Но кто? … поваром на неделю поочерёдно становился каждый из нас, однако, при всём несходстве наших характеров и пристрастий, пища наша это разнообразие не отразила. У всех получался совершенно одинаковый вермишелевый суп, осточертевший до чёртиков, и жареная картошка – вещь чудная, но без солёных огурчиков, без капустки уже не лезшая в горло. … на исходе месяца уже разумелось, что по этой причине коммуне больше не жить. Камиль оказался хозяином очень рачительным, у него оставалась ещё приличная сумма, и, накануне новой стипендии, мы решили разок по-человечески прилично поесть в ресторане, двинувшись туда всемером. Там, сдвинув вместе два столика, мы и отъелись за месяц. Не без водочки, не без водочки, разумеется. Совместная наша коммуна всё же несколько раз возрождалась и в этом учебном году, и в следующем, но никогда не могла больше месяца продержаться. Недаром же в бегстве от однообразной пресной еды, в погоне за пряностями (и пиастрами, и пиастрами, которые эти пряности приносили) конквистадоры – авантюристы великие прошлого – открывали континенты и острова. На нашу долю открытий уже не осталось, и потребность во вкусной еде удовлетворял ресторан. Рестораны в достопамятные те времена, повторюсь, были дёшевы баснословно (о "Метрополе" судить не могу). За двадцать пять рублей (сталинских, не хрущёвских) – обед из трёх блюд: мясной борщ или сборная мясная солянка (не то, что при взгляде – при упоминании слюнки текут!), бефстроганов нежнейший с картофелем фри и сочным зелёным горошком в коричневой (пальцы оближешь!) подливке и – на третье – чай с лимоном, компот или кофе. Ну, и при этом стопочка тоже, конечно. Съедали дочиста решительно всё. И подливку тоже вылизывали. Не языком. И не пальцем, не думайте. И мы шиты были не лыком, правилам "хорошего тона" обучены, только вот не могли удержаться и оставить последний кусочек корочки хлебной в тарелке. Что ж, все мы люди, а, как известно, слаб человек. А подливка и в самом деле была изумительна! Отломишь кусочек батона, нанижешь на вилочку и в эту мясную подливку макнёшь, а потом его – в рот, где он тает блаженно… … блаженные времена. В перерывах между коммунами денег нам хронически нехватало. Дней за пять до стипендии не было ни копейки, чтобы хлеба купить. Тогда Петя Скрылёв ложился в одежде на застланную одеялом кровать и лежал так недвижимо, если память не изменяет, даже руки сложив на груди, являя стоическую решимость ждать логического конца. Сюп в первый день голодовки суетился, метался в попытках денег занять. Но занимать было не у кого. У соседей – такой же отчаянный кризис. На второй день Сюп увядал и впадал в Петино состояние. Как вёл себя Николаев, не помню. … в день первый, страдая от голода, я не предпринимал ничего, в день второй пытка становилась невыносимой, и, поняв, что помощи ждать неоткуда, я с утра третьего дня уходил в институт за добычей. Там я заходил к очередному (очередной) зав кафедрой, благоволившему (или благоволившей) ко мне. Мой вопрос был примитивно однообразен: «Имя рёк, не могли бы вы одолжить мне сто рублей до стипендии?» Никто мне никогда не отказывал. Если случалось, с собой не было денег, обещали завтра же принести, и приносили… Но каким же усилием воли заставлял себя я просить! … вернувшись в лежачую комнату, я помахивал над головою большущей купюрой, и все залёгшие оживали. Я вёл их в столовую вместе с нашими визави – всё же товарищи и голодают так же, как мы. Аскетическим рационом до стипендии были мы обеспечены. В день стипендии каждый отдавал свою долю, и я занятую сумму тотчас же относил. Тут я был щепетилен до крайности, ни дня не просрочил. Интуицией чуял: «Утрата доверия – потеря кредита!» В добывании денег (увы! – только взаймы) я достиг виртуозности. Я брал даже у Курлова, своего редакционного шефа (ниже о нём). Денег у Курлова не было никогда: он их сразу все пропивал, как говорили, хотя лично я его пьяным не видел ни разу. Он сам постоянно сшибал у студентов трёшки, пятёрки и забывал отдавать; месяцами незадачливые заимодавцы ловили его, пока не понимали, что хлопоты их бесполезны, впустую. А вот я занимал у него… … Этой осенью достроили мост, и из Рудничного района трамвай связал нас с районом Центральным. Но остановки трамвая были далеко в стороне от нашего института, и мы, по-прежнему, чаще всего шли тропкой напрямик через бор и влезали в трамвай на остановке вблизи моста, да и то, если он вдруг подгадает. Ждать не было смысла: очень редко трамваи ходили. … и автобус пустили. Это чуть ближе – от "Голубого Дуная", от забегаловки, что за посёлком Герард. Но автобуса тоже ждать было можно часами. Так что выходило надёжнее, а подчас и быстрее, отмахать лесом четыре-пять километров и спуститься сразу на мост. … в трамвае я ездил в то время чаще уже в самом центре, и езда эта мне не нравилась крайне. В слякотный день, серый, безрадостный, влезешь в него, усядешься у прохода, а по нему, палкой нащупывая дорогу, движется нищий, неопрятный, слепой, с лицом изъеденным оспой ли, порохом ли, пороками. Веки сомкнуты, воспалены и гноятся. Волосы всклокочены, спутаны, ниспадают на плечи, как у попа. Плечи осыпаны пепельной перхотью, фуфайка засалена, штаны в заплатах, грязны. В свободной руке у него меховой драный треух, он несёт его впереди, вытянув руку, касаясь им голов сидящих людей, сердито, испуганно отшатывающихся от него. Медленно вслед за палкой продвигаются ноги, а сам он гнусаво поёт: Ведь без руки или ноги – калека, Но очи есть – он пищу приобретёт. … аккомпанементом приглушённо изредка звякают брошенные в шапку монеты. … звякают, звякают. Мне неприятно смотреть на ужасное человеческое пятно, плывущее по проходу. Я ведь при социализме живу и понимаю, что при социализме этого быть не должно. Но вот же… А дребезжащий голос ноет, гнусавит тягуче: Но вот слепой без помощи другого человека Себе воды напиться не найдёт. Бывают и вариации, повеселее: Хорошо тому живётся, у кого одна нога. Есть и пить она не просит, и не надо сапога. Дойдя до конца вагона, он зажимает шапку между ногами и дрожащими пальцами слепо шарит в ней, собирая монетки. Собрав, ссыпает в карман и, дождавшись остановки, торопливо стуча палкой, сходит. … Я не люблю безобразия в жизни, может, поэтому мне нравится обедать днём в ресторане. Изредка мы себе позволяем такое и в обычные дни, а не только после коммуны перед стипендией. Пустой зал, ломкие крахмальные скатерти, ещё незапятнанные красным вином, чистые пепельницы без чадящих окурков. Нет пьяных выкриков, тишина. Цветы в вазах, фарфоровые с позолотой тарелки, хрусталь: стопки, бокалы, фужеры. Всё, что есть в жизни плохого, размышлял я, упиваясь минутным ресторанным уютом, происходит от невнимания, от безразличия к людям. Если жизнь хоть немного почистить, она станет отрадней, светлее. И немного надо для этого: только уважать человека и чуть-чуть заботиться о других. Тогда люди станут сердечней, и жизнь будет ярче, богаче и радостней. Отчего же все не хотят этого понимать? Отчего люди злы и завистливы? Отчего власть предержащие, замкнувшись в узком кругу, призывая народ к цели прекрасной, не замечают недоброго, нехорошего в нашей социалистической жизни? Не делают малости той, что могла бы жизнь людей скрасить. Вот Горбачёв и немного помог, а люди довольны и вокруг себя жизнь украшают… Наивные размышления не находили ответа. … занятия в институте идут серо, однообразно, или я к ним попривык? Да я ими и не "злоупотребляю" особенно, постоянно в "бегах", зато много читаю. В тот год заново перечёл многих классиков. И другим делом тоже теперь занимаюсь. Моя "корреспондентская" деятельность была замечена парторгом Горовским, и решением партийного комитета я был назначен заместителем редактора институтской стенной газеты. А редактор – тот самый зав кафедрой Курлов, у которого я никак в прошлом шлиф до "кондиции" не мог довести, а теперь взаймы деньги брал. Курлов газетой не занимался и её совсем завалил, вот ему в подкрепление меня и подбросили. Если комсомольский "Ёж" с карикатурами и стихами вывешивали на доске регулярно, то орган администрации, партбюро и профкома на втором курсе вышел два раза всего. Редактором назначить меня не могли, так как я в партии не состоял, а Курлов был коммунистом. Отношения мои с шефом отличались оригинальностью. Он не вмешивался в работу редакционной коллегии и позволял мне всё решать самому. Естественно, были подсказки Горовского, когда к случаю надо было определённую тему затронуть. Я подобрал себе нескольких новых сообщников, избавившись от "балласта". К сожалению, талантов, как в газете у Юриша, у нас не нашлось, а переманивать тех этика поведения мне не позволила. Да и цель была другая предо мною поставлена – наладить регулярный выпуск серьёзной газеты и сделать её хоть немного поинтересней. Ведь занимают нас не только пародии и карикатуры, но и другие проблемы. Направление я выбрал (и оно было поддержано) официальное и умеренно критическое, хотя тем, кто под критику попадал, она, скорее всего, не казалась умеренной. Для начала я провёл работу формальную. Поднажал на комсоргов, чтобы растормошили корреспондентов. Собирал тех, беседовал, наставлял. По опыту знал, что толку от большинства будет мало (ну, не хотят люди, не любят эту работу, которой их "нагрузили"), но хоть какая-то своя "агентура" была мне нужна. Если сами они не могли, не умели изложить то, что знали – не беда, кто-нибудь из редколлегии сделает это, были бы факты. Само собой, значительную часть работы я брал на себя: передовицы писал, статейки по поводу, редактировал писанину чужую. Я старался разнообразить формы подачи материала, стал практиковать интервью. Мне хотелось сделать язык газеты живым, со свойственной жизни порой непричёсанностью и с юмором, избегать шаблона, казёнщины даже в передовых. Не думаю, чтобы это мне удалось, но дело сдвинулось с точки. Первый номер появился в установленный срок. Все последующие тоже. Самое же отрадное – и у нашей газеты в день её выхода стал толпиться народ, не в такой, далеко не в такой мере, как у комсомольской газеты, но всё же… … странно, что в работе своей мы никогда не соприкасались с ребятами из "Ежа" – сейчас бы я такого промаха не допустил. Контакт пошёл бы нашей газете на пользу. … На заседаниях партбюро Курлов начал "лавры" срывать за хорошо поставленную работу, в свою очередь он во мне не чаял души и любую возможность использовал, чтобы выказать это. Возможностей этих у него до крайности было мало – всего лишь одна очень скромная, и он мне её предложил. Ему требовались демонстрационные чертежи, и изготовление их дирекция разрешила оплачивать. Стоил такой чертёж, в зависимости от сложности, до двадцати пяти рублей. Курлов давал мне лёгкие очень задания, то кинематическую схему механизма, состоящую из двух-трёх шестерёнок вычертить, то червячную пару, то ещё какой-либо пустячок в этом роде, а оплачивал по высшей ставке – двадцать пять рублей за лист ватмана. Правда, бухгалтерия ограничила плату пределом в сто рублей в месяц, но уж эту-то сотню я получал почти регулярно, над чертежами трудясь. … В общем-то, жил я довольно спокойно, если б не частые встречи в институте с Людмилой. Идёт она по коридору, или столкнёшься с нею на повороте лестницы, так что волна каштановых волос её зацепит тебя по лицу и обдаст таким тончайшим кружащим голову ароматом, что задохнёшься, и такая тоска и печаль охватит всего – хоть стреляйся. Но в самом деле стреляться – мыслей таких не было никогда. … А смерть по этой причине совсем рядом ходила. Не моя смерть, чужая, но трагичная, как и все смерти несвоевременные, бессмысленные. … подхожу к общежитию, а мне навстречу: «Женя Сырцев повесился». – Быть не может! Как? Когда? Почему? … возлюбленная его стала в последнее время с другим парнем встречаться. Когда Женя об этом узнал, он побежал объясняться. Та заявила, что не любит его. Женя в отчаянии вернулся домой, приставил табуретку к печке, встроенной в стену, из которой, как специально, торчал стальной штырь, привязал конец верёвки к нему, на другом конце сделал петлю, накинул на шею, затянул и отпихнул табуретку ногами. Мне не нужно было догадываться, в каком он был состоянии, я это сам пережил, но я скроен был, видимо, иначе, невыносимые муки переносил, но чтобы с собою покончить?!! Когда родители вернулись с работы, тело Жени окоченело. Не дай бог родителям такое перенести! Я был убит. Почему же я в тот момент не оказался с ним рядом. Мы все суетимся, занятые мелкими своими делами, не замечая, что происходит вокруг. Почему я не попытался узнать о нём больше, чем он говорил, почему не заинтересовался подругой, не познакомился с ней, не почувствовал, что ему предстоит… Я то лучше многих знал, как это больно, когда любимая, надежду подав, отвергает тебя. Это, как обухом по голове. Происходит минутное помешательство. Знай я, будь рядом с ним, я, быть может, сумел удержать его в эту минуту. А потом он бы опомнился, мучался бы, но претерпел. Я же, увлёкшись газетой, заработком сотни своей, просмотрел, проморгал человека, который мог стать моим другом. Я не пошёл прощаться к нему ни домой, ни на похороны на кладбище. Не мог. Слишком тяжело было бы на неживого смотреть. Прощай, Женя. Прости. Тогда я не связал смерть Жени с… С чего это вдруг Юля Садовская пригласила меня погулять? Быть может, по подсказке Володиной? Или сама? Юля, как и в предыдущие годы, жила в комнате вместе с Людмилой, дружила с ней и не могла не знать о любви моей и об отношении подруги её к этой любви. Вероятно, чувствовала она, что, вопреки разуму, во мне тлеет надежда, что редкие приглашения любимую проводить, я принимаю за проявление хоть какого-то интереса к себе. … Мы медленно шли с Юлей от столовой по направлению к лесу, но до него не дошли. Я, как сейчас, помню снежное поле между институтом и лесом и белые справа коробочки домов Стандартного городка. День был ясный, солнце сияло радостно, ослепительно било в глаза, отразившись на гранях снежинок. Утоптанная тропинка, по которой идём, скользко блестит. День ликует, но ликует не для меня. Юлины участливые слова больно мне слушать, хотя в них чистая правда. Она убеждает меня, что мы с Володиной разные люди, что ничего хорошего у нас выйти не может, что мне надо оставить мысли о ней. И ещё бог знает, что она говорит. Я её уже почти и не слушаю, занятый собственными думами, текущими параллельно. Всё, что говорит Юля, я знаю и сам, но что это изменит. Я вышагиваю, оскальзываясь, по тропке понуро, безысходная тоска придавливает меня: «Ну, почему, почему я влюбился в Людмилу. Почему не влюбился в эту милую добрую девушку, что идёт рядом со мной. Так было бы хорошо. Но я в неё не влюблён, и никуда не деться мне от Людмилы, что тут не говори». Так мы и ходим от развилки дорог и почти до самого леса, туда и обратно. Юля всё говорит, говорит. Я молчу. Снег скрипит под ботинками. Время остановило свой ход. Всё сказано до конца, мы расходимся. Слава богу, – это я теперь говорю – с меня не требуют клятвы не совершать ничего над собой. Об этом можно не беспокоиться. … В эту зиму я для закалки по утрам начал обливаться холодной водой из-под крана. Всё шло хорошо, даже слишком, пока не прохватило меня на лыжне, и я не заболел воспалением лёгких и "скорая" не увезла меня в знакомую Рудничную больницу. Но теперь мне лежать довелось в общем зале, где нас было человек восемнадцать и где меня нещадно сульфидином травили. … гадость это, я вам доложу. Прошла неделя, никто из товарищей не догадался меня навестить – такие мы были "товарищи". Да я и не ждал никого. Вдруг неожиданно меня вызывают в приёмный покой. Я открыл дверь и увидел Людмилу. Лучше б она не приходила совсем! Она была так хороша и так далека! Вежливо осведомилась, как дела у меня. Я ответил, что на казённых харчах поправляюсь, и дня через три меня выпишут. На прощанье она отдала мне передачу – кулёк грецких орехов. Зачем? Вернувшись домой, я налёг на занятия и в несколько дней подготовился к уже накатывавшимся зачётам. … в комнате все заняты своими делами, в ней – стерильная чистота. С самого начала договорились содержать её в идеальном порядке. Кровати застланы тщательно, стол накрыт скатертью и пуст первозданно, на тумбочках беленькие салфетки. Вешалка, прибитая к стенке, завешена простынёй. Всё аккуратно, казённо. Да и чем мы могли б навести в ней уют? Даже на матерчатый абажур денег выкроить не могли. А, может, и не старались? Может, аккуратность и чистота вполне нас устраивали, а к чему-то большему мы не стремились? Да нет. Нет, пустые простенки по обе стороны от окна мы украсили большими цветными портретами Ленина, Сталина – и обожаемые вожди и пятна цветовые, оживлявшие комнату. К концу года внутренняя жизнь моя в институте выцвела абсолютно, никаких происшествий, событий. Только изредка письма от школьных друзей приходили, да нежданный к Новому году опять перевод ста рублей от Е. Д. … Но в Союзе за стенами института дела шли своей чередой, и, похоже, назревали нешуточные события. … прошёл Девятнадцатый съезд ВКП(б), которого люди, во всяком случае коммунисты, с нетерпением ждали семь лет после окончания войны, наивно надеясь, что он в жизни изменит что-то решительно к лучшему. Но перемены были чисто формальными. На Съезде с отчётным докладом ЦК впервые выступил не Сталин, а Маленков. Маленков в докладе, как и остальные все в выступлениях, пел осанну товарищу Сталину: «Это наше счастье, товарищи, что в трудные годы Великой отечественной войны… – и далее: – под руководством великого товарища Сталина…» Зал при этих словах встал (это видел я в хронике в киножурнале) и зашёлся в буре оваций. И что меня поразило – Сталин тоже захлопал. Как же так можно – хлопать себе?! Где же обыкновенная скромность, у скромнейшего из людей? … впрочем, не пресекаемые вождём славословия меня всегда изумляли, как же так можно – прямо в глаза! Это же стыдно! Так же как ссылки его на себя самого: «Товарищ Сталин по этому поводу говорит…» Сталин в очень кратенькой заключительной речи, отмечая появление дружественных стран народной демократии, заявил: «Жить стало веселее, товарищи!» Зал снова бурно ему аплодировал. И мне тоже казалось, что от этого жить веселее. Съезд утвердил пятилетний (с 51-го года!) план развития хозяйства страны, и изменил название партии. Теперь она стала КПСС. Я до последней минуты не верил, что это возможно: столь зловещё выглядела аббревиатура "СС"61. Политбюро преобразовано было в Президиум (какая разница, как его называть?!). Ан нет, умные советские граждане, вынужденно привыкшие читать между строк, поскольку в словах смысла было не больше, чем в пареной репе, в самом малозначительном событии видевшие знак чего-то замышлявшегося большого, гадали: «К чему бы всё это?» Меня, к сожалению, среди таких граждан не было. Я помыслить не мог о закулисной борьбе, и любое печатное слово казалось мне правдой. В стране продолжалась борьба с безродными космополитами, с низкопоклонством перед трижды проклятым Западом. Тут уже доходило вообще до абсурда. Все открытия в мире в восемнадцатом, девятнадцатом и двадцатом веках, стали приписываться русским, советским учёным. Везде утверждался отечественный приоритет. И только косное царское правительство было повинно в том, что об этих открытиях во время не написали, не напечатали, что своевременно на них не взяли патент. Наши танки, машины, домны, тракторы, самолёты, паровозы, комбайны (и угольные, и сельскохозяйственные) объявлялись самыми лучшими в мире. В самом деле, хватали тут через край, не поверил бы, если б своими глазами не видел в одном толстом журнале62, что картофельные бунты во времена Екатерины II – досужая выдумка нечестных историков, что никакой надобности насаждать картофель в России не было, и быть не могло, так как сама Россия – истинная родина картофеля. Любую науку делили на нашу и буржуазную. И буржуазную крушили вовсю. Тут уж в прихлебательском раже "Новый мир" обозвал неведомую мне кибернетику лженаукой, а Норберта Винера – мракобесом. Сам это своими глазами читал. К слову, спустя несколько лет, когда Винер приехал в Советский Союз, "Новый мир" принёс ему свои извинения. … сразу же после съезда возникло "дело" кремлёвских врачей, врагов и вредителей, отравлявших во время лечения руководителей государства, спровадивших на тот свет уже товарища Жданова. … громили сионистские организации за "связи" с израильской и американской разведками. У меня "дело врачей", несмотря на обилие еврейских фамилий, с борьбой с сионистами не связалось никак. Мне внушили, что сионисты – это евреи или группы их, связанные с Израилем и с еврейскими организациями в США, вредившие нашей стране, как могли; врачи же были просто людьми, хотя и врагами, злодеями. Для меня не было "ни иудея, ни эллина". При всей своей развитой логике – связи я тут по наивности своей не усёк. Да и при чём тут наивность! Не могло быть антисемитизма в нашей стране. Допустить это – значит, подорвать все основы коммунистической веры. Такая возможность в честной голове моей не укладывалась… Да, год закончился, не принеся вроде бы никаких изменений, и никто из нас тогда и подумать не мог, и не только тогда, а ещё и через множество лет, что с уходом этого года кончилась целая эпоха в истории и нашей многострадальной России, да и во всей всемирной истории. Трагической истории. Что открывается дорога новой трагедии, и начинается история совершенно другая, плоды которой созреют через полвека. Что Россия на вершине кажущегося могущества своего, сравниться с которым не могла уже ни одна в мире держава, кроме Америки, США, будет уже обессилена совершенно, глубоко и смертельно больна, что вылечить её, наверное, станет почти невозможно, ну разве что к кардинальному лечению приступили бы сразу сейчас, что она уже надорвалась, тридцать лет неся на себе безжалостного большевистского седока. Надорвалась двумя в этот срок четырёхлетними германскими войнами, революцией и четырёхлетней междоусобной кровавой гражданской войной, величайшим голодом, с перерывом в десять лет дважды народом перенесённым, надорвалась истреблением миллионов кормильцев-крестьян, надорвалась миллионами расстрелянных и замученных в ленинско-сталинских лагерях. Но пока о болезни никто не догадывался, ничего не лечили, а выжимали до капли всё, что ещё выжать могли. |
Областной заочный этап 18-й Всероссийской олимпиады учебных и научно-исследовательских проектов детей и молодежи «Созвездие» (далее... | В формировании личности ребёнка принимают активное участие дошкольные учреждения и школа, лагеря и трудовые отряды, книги, театр,... | ||
Приказ Федеральной налоговой службы от 5 марта 2012 г. № Ммв-7-6/138@ “Об утверждении форматов счета-фактуры, журнала учета полученных... | Закладка похозяйственной книги Документ «Правовой акт на открытие похозяйственной книги» 13 | ||
Российской Федерации, выписки из домовой книги, выписки из похозяйственной книги, выписки из поземельной книги, карточки регистрации,... | Настоящий шаблон предлагается использовать для описания результатов оригинального исследования медицинского вмешательства. Однако... | ||
Конкурсная программа (название номера, автор стихов, композитор, продолжительность) | Воспоминания о жизни после жизни. Жизнь между жизнями. История личностной трансформации. Автор Майкл Ньютон. 2010г. 336 стр. Isbn... | ||
Общие требования к порядку заполнения Книги учета доходов и расходов и хозяйственных операций индивидуального предпринимателя | Ростова-на-Дону, проявляя уважение к историческим, культурным и иным традициям Ростова-на-Дону, утверждая права и свободы жителей... |
Главная страница   Заполнение бланков   Бланки   Договоры   Документы    |