От автора
— Давай сделаем книгу о детях. Твой текст, мои фотографии. Предложение коллеги, Бориса Никитича, приняла сразу. Я увидела эту книгу — вот мы, вот наши дети, вот их лица, жесты, слова, рисунки. Никаких занудливых методик и взрослого всезнайства. В нашей студии — сто детей. Разумеется, невозможно рассказать о каждом, хотя это и заманчиво. Положусь на выбор. Лейтмотив книги, возможно, будет таким: дети и взрослые разнятся между собой, как гусеницы и бабочки. Со временем одно станет другим, гусеница превратится в бабочку, но дотоле — это разные существа. Убеждение, что дети — маленькие взрослые, привело к тому, что мы стали обучать их по взрослой методе. От простого к сложному, от части к целому. В основе же специфически детского сознания лежит образ, сложный, но цельный. Так уж устроен ребенок: все он познает в игре, через создание второй реальности — текста, рисунка, скульптуры. Он постоянно изобретает, фантазирует. Каждый ребенок — это отдельный мир, со своими правилами поведения, своим сводом законов. Помочь детям в обретении самих себя в мире и мира в себе — наша основная взрослая задача. Рисунки, скульптуры, стихи, сказки — это продукты творчества, бесценные для исследователя. Меня же интересует сам процесс творчества. Попытке зафиксировать этот процесс и посвящена книга.
Первый прыжок антилопы
Начало — дело ответственное. Как начнешь, так и пойдет. Начать нужно правильно: неверная нота, интонация — и... На мое приветствие дети сдержанно промолчали. — Заказывайте, что вам слепить. — Бодряцкий тон, заигрываю, но куда деваться, разве что сбежать сразу. А они смотрят во все глаза: не та... Прежде у них был другой педагог. — Антилопу, — раздался голос. — Антилопу? Именно антилопу? — переспрашиваю в надежде, что дети пощадят, закажут что-нибудь попроще. — Антилопу, — подтверждают хором. Как же она выглядит? Быстро бегает — длинноногая, кажется, с рогами, стройная («стройная, как антилопа»), животное типа «коза». Повернувшись спиной к детям, спешно леплю антилопу. Пальцы вылепливают рога, выглаживают поджарый живот. Да, а хвост, какой у нее хвост? Глаза ясно какие — грустные, раскосые, большие. Вот, оказывается, как выглядит антилопа. Скачи, антилопа! — Настоящая! — дети изумлены. И я изумлена не меньше их, никогда не лепила антилопу, а вот приперли к стенке, и вышло. — А где ее дети, антилопыши? — узнаю голос крохи с чубчиком. — Антилопики, антилопята, антилопяточки, пяточки, следы... Дети повскакали с мест, пытаются перекричать друг друга. Сопливый малыш раскраснелся, сжал ручонки в кулаки, барабанит по стене. — Мальчик, вытри нос! — Я не мальчик, а девочка Полина. Мне четыре года, но платка у меня нету, к сожалению. С носом мы управились. Но как же лепить детенышей? Без рогов, как маленьких козлят. Чем они отличаются от козлят? — Козел без хвоста что человек без рогов — заявляет крупная, басовитая девочка. Ее зовут Уля Бернардир. — А вы знаете, если сделать одноглазого циклопа, сколько надо пластилина? — Сколько? — Больше пятиэтажного дома. А люди будут как горох. — Тогда сколько пойдет на антилопыша? — спрашиваю. — Два гороха, — отвечает не задумываясь. — Тогда возьми два гороха (подаю ей пластилиновые катышки) и покажи. — Нет, я не умею. Мы с учительницей антилопу не проходили. — Я тоже не проходила. Но если не бояться, все получится. — Хоть с закрытыми глазами? — спрашивает Полина. — Вот и закройте свои глаза, — велит она мне. Остается повиноваться. Хотя я не говорила, что могу лепить с закрытыми глазами. — И слепите море, — озадачивает меня Полина. — Море легче нарисовать. — Вы море нарисуйте, а волны слепите. Их надо в одну и другую сторону. Смотрите как. Не успела глаза открыть, а в руках у Полины пластилиновая синусоида. — Туда-сюда, — приговаривает, лепит волны, ставит их на дощечку, одну за другой, — теперь пароход. Сделаем блюдце, в него спичку, на спичку — бумажку... Никакого порядка в моем уроке нет. Собиралась лепить с ними простейшие геометрические формы (вот, оказывается, что я собиралась делать!) по программе предшествующего педагога, а тут уже и волны, и пароход. «Что если сделать волшебное царство антилопы, эта антилопа на самом деле заколдованная царевна. На корабле подплывает к берегу царевич...» — Бормочу как бы для себя, проговариваю сюжет, но Полина меня слышит и продолжает: — ...У царевича есть расколдовка. Он ее к спине царевны приложит, как пластырь, и она превратится... Вот вам пластырь. Полина протягивает мне лепешку. Куда ее прилепить? Разве что себе на спину. Расколдуюсь и перестану быть учительницей, стану просто человеком и тогда буду играть с детьми вовсю. Нет, какой из меня педагог, за такое дело нельзя было браться! Но дети не дают мне продыху. И правильно, нечего рефлектировать. Мне же хорошо здесь, так хорошо, как бывало только в детстве. Вряд ли одним уроком я так уж им наврежу. — А вот вам корона, — спешит ко мне мальчик, ростом еще меньше Полины. — Это лепешка, пластырь, а корона должна быть с зубчиками, — говорю и вижу в коробке из-под пластилина прекрасную стеку с зубцами. — Если провести ею по лепешке... Мальчик с ходу подхватывает мою идею. Бежит на свое место, находит такую же стеку, и все дети в полном упоении производят короны. Десять корон, а царевна одна. Или пока ни одной. До конца урока — 10 минут. За это время дети не успеют слепить царевну. Значит, это должна сделать я. Ведь стоит прикоснуться расколдовкой к антилопе, и она тотчас на наших глазах превращается в царевну. Таков уговор. — От волшебства все получается, — шепчет мальчик, приставляя корону ко лбу. Это он уже царевич, гордый и неприступный. Царевна готова. Прячу ее в рукав. Благо, он широкий. Хватит места и для антилопы. Ведь их надо быстро поменять местами. Выстраивается очередь с расколдовками и коронами. Момент ответственный. Пожалуй, пока надо задействовать расколдовки, а с коронами — другая игра. На одну голову десять не надеть. Пусть гонцы по всему свету ищут царевну. У каждого гонца в руках — по короне. Всем в мире перемеряли, никому не подходит. И пересекли они бурное море... — Когда будем превращать? — грозно спрашивает Уля. У нее корона огромная, а царевна щупленькая, слеплена наскоро. Операция расколдовки прошла удачно. Теперь антилопа у меня в рукаве, а царевна восседает на троне — Полина его успела вылепить. — А корону мерять? Я выкладываю детям непростую историю с примеркой короны. Им все ясно, кроме одного — где гонцы? — Они в пластилине. Их замуровали туда враги. Сказали: не привезете царевну, не освободим вас из пластилиновой тюрьмы. Слышите, как гонцы плачут: «Освободите нас, дети, освободите!» — А как? Я не умею освобождать, — смущается Уля. Да, это я дала маху. Придется освобождать гонцов. Но кто сказал, что гонцы должны быть похожими на людей точка в точку? Сделаю просто: отщипну с обеих сторон брикета руки-ноги, а голову вытяну сверху. — Человек безглазый, — замечают дети. — И безротый. — И безмозгий. — Мозги как ты слепишь? Их не видно. Лучше без мозгов. — Без мозгов они не найдут. Я так лепить не буду. Лучше сама пойду со своей короной и найду, — Уля решительно направляется со своей короной к царевне. Общество протестует: это игра против правил. Я не останавливаю Улю. Все равно ее корона царевне не подойдет. Разве что в качестве юбки. Вот пусть девочка сама в этом и убедится. Расчет оказался верным. Уля пошла «уменьшать» корону. Гонцы готовы, стоят с коронами наперевес. — Гонцы, скачите к антилопе во весь дух! — командую я. — На чем? — Полина смотрит на меня круглыми глазами. Ненавижу время, готова сразиться с ним врукопашную. Почему сейчас мы должны расстаться на самом интересном? Потому что придет следующая группа. А почему она должна прийти и все нам нарушить? Потому что существует расписание. А тогда вот что: — Гонцы, слезайте с коней, видите — река, идите вброд. Коней оставьте на берегу. — А кони не замурованы? Их спасать не надо? — Нет, они на свободе, — показываю за окно, — пасутся. Дети приникают носами к стеклу, ищут коней. И в сумерках всем мерещатся кони, и берег реки, и трава, хотя стоит зима и ничего этого нет и в помине. Я почти уложилась в урочное время. Все короны подошли. Мы водрузили их одну на другую и венчали царевну на царство разноцветной башней. — Царевича нету, — опять заметила Полина. — Он ждет в царстве, он заболел уже от ожидания. — Это Уля пришла мне на помощь. Такая версия всех устроила. — А мы всегда будем играть? — спросил самый маленький, с чубчиком. — Всегда, — ответила я не раздумывая. Так оно и вышло.
Провести через разное
На моей ладони — желудь, ультрамариновый кусочек смальты, заколка для волос. Ну и что? А вот что. Если считать желудь головой, заколку — телом, кусочек смальты — шапкой, то выйдет человечек. Если считать заколку телом кузнечика, смальту — камнем, желудь — пнем... С тремя предметами, случайно попавшими в поле зрения, можно играть до бесконечности. Они — разнофактурные, они — разной формы, они — разной породы. Сочетая их в композиции, мы увидим: желудь может быть туловищем, ножкой гриба, помпоном на шапке. Кусочек смальты — горой, крышей дома, фруктовым желе. В зависимости от этого наши предметы будут в композиции главными, определяющими или вспомогательными. Одно превращается в другое. Теряя функциональность, предметы становятся волшебными. Крышка от кефирной бутылки с бусиной на ней — блюдечко с яблочком, покрутишь яблочко — и узнаешь, что делается на другом конце света. В этой игре ребенку открывается чудо — оказывается, ВСЕ МОЖЕТ БЫТЬ ВСЕМ, и, что ни задумаешь, можно сделать. Вылепить, нарисовать, скомбинировать из предметов, склеить, выгнуть из медной проволоки и т. д. Способность ребенка одушевлять своей фантазией неодушевленный мир как бы сама диктует педагогу метод обучения. Его можно назвать «проведение через разное». «Проведение через разное» расширяет представление ребенка о путях достижения цели, о многообразии способов, средств, которые даются ему в распоряжение исподволь, в игре.
"Смотри, не спеши..."
Младенчество беспамятно. Именно в нем испытали мы полноту нерасщепленных чувств. Сохранись память об этом в нашей душе — мы бы выросли страдальцами. Нас бы терзала ностальгия по утраченной остроте ликования и боли, счастья и грусти. По той блаженной поре, когда мы лежали в коляске и взгляду нашему из-под заботливо приспущенного козырька открывалось небо. Пропархивали в нем какие-то щебечущие существа, скользили блики и тени. Наши веки сами собой смежались, и мы сладко спали, вдыхая прохладный воздух. Просыпаясь, видели самое любимое лицо на свете и, убедившись, что оно здесь, снова погружались в дрему. Первое погружение в мир, первая, самая первая любовь. Как это, наверное, было пронзительно! Но мы не помним. Мои первые воспоминания — лицо мамы, ощущение себя свитком в ее руках и какое-то пение. Уже отчетливее помнится: большущие травинки, усыпанные маковыми точечками. Под лестницей бабушки-дедушкиного дома. Южные, выцветавшие уже к началу лета, весной они манили сильнее, чем воздушные шары, с которыми мой дядя шел к родительскому дому. Шары предназначались мне, я же сидела на нижней ступеньке и собирала урожай с травинок. Ссыпала «мак» в кукольную кастрюльку, это было долго, очень долго, потому что нужно было «зачернить маком» все дно и только затем варить «кашу», помешивая пальцем вместо ложки. Каша тоже почему-то варилась очень долго. Потом остужалась. Кукол я кормила с песнями. Мне казалось, что я пою прекрасно. Про зайцев и белок, про всякую всячину. Мне страстно хотелось, чтобы кто-то из взаправдашних людей послушал мои песни. Чтобы кто-то, случайно проходя мимо, услышал, как я пою, и похвалил меня. Бабушка мое пение не ценила и выходила на веранду только, чтобы удостовериться, что я на месте. «Сидит и играет, золотой ребенок. Без всяких детей. А то — взяли моду на коллектив!» Это я запомнила, но тогда бабушкины слова прерывали пение, они мне мешали. И ни к чему меня проверять. Куда я уйду, если весь мир со мной — и ступенька, и трава с «маком», и куклы! Меня повторяет дочь. Она тоже поет про зайцев, про небо, про мышей и белок, но, в отличие от меня, не требует слушателей. Впрочем, о чем она мечтает, распевая, точно сказать нельзя. Еще помню — нанизывание колец из стеблей опавшей персидской сирени. За скамейкой на бульваре, где размещалась наша прогулочная группа во главе с воспитательницей Луизой Вольдемаровной, росла персидская сирень. Сейчас я знаю, там была целая аллея сирени, но в детстве видишь только то, на что смотришь, наверное, потому я числила это дерево в единственных. Оно было самым драгоценным в мире: в июне от пышных соцветий оставались одни стебли, ветром их сдувало и разносило по бульвару. Вот эти драгоценные стебли мы и собирали: тонюсенькие с одного конца и расщепленные, как копытце, с другого. Завернешь концы друг за друга — получится кольцо. Потом проденешь в кольцо следующий прутик и снова соединишь конец с концом. Цепи получались невероятной длины. С нетерпением я ждала следующего дня — за ночь сирень накидает на асфальт новые веточки. Мама рассказывает, что я много болела, была ревуньей, что, когда она, бывало, заведет свое: «Осень поразвесила желтые огни, что-то мне невесело в эти дни», я с ревом кидалась к ней на грудь: «Мамочка, мамочка, почему тебе невесело?!» Еще помню, но более смутно, — рисование сиреневым мелом на асфальте. Как вбирала его в себя пористая поверхность, царапала костяшки пальцев! Чувственный опыт — сокровище. Им наделены все, и наделены безвозмездно. Он определяет нашу судьбу. Мы въезжаем в мир в детской коляске, катим по бульварам и паркам, не зная, что это такое. Мы еще не назвали ни один предмет и ликуем, когда нас вынимают из теплого укрытия и держат на руках, под огромным небом. И то, что небо — небо, только предстоит узнать. Мы еще никуда не спешим. Мы еще прочно связаны с миром и отлично чуем ритм жизни. Он — в смене дня и ночи, в движении коляски, в мерном голосе матери. Когда привычный ритм нарушен, мы плачем, нам страшно. Помню старую няню, которая часами могла сидеть с моим годовалым сыном у окна, постукивая ребром ладони по подоконнику, приговаривая: «Шук, шук, шук». Именно отсюда, думается, такой пристальный и несколько отстраненный взгляд на мир у моего подростка-сына. Он растет созерцателем. Глядя в окно, няня думала о чем-то своем, и сынишка глядел в окно, тоже, наверное, думал о чем-то своем; а связывал их этот постук ладони о подоконник: «Шук-шук-шук». Няня как бы внушала ребенку: «Смотри, не спеши. Все будет, как будет: такая жизнь, да-да, вон машина проехала, вон тетя прошла, шук-шук-шук...» Из пустого в порожнее
Едва научившись ходить, дети пекут «куличики». Получается не сразу. Первые опыты — обвалы, песок не держится, все сыплется. На помощь приходят формочки. Тут и песка требуется меньше, и какое разнообразие выбора — песчаный цветок, лодочка, груша, яблоко... Получаются узнаваемые предметы. Но дети отличают их от настоящих, уже полуторагодовалые знают условия игры: это — как будто бы яблоко, а это — как будто бы груша. Малыши любят рыть канавы. Старшие возводят замки из песка, а они знай себе роют канавы. Им важно дорыться до глубины. «Я до самой Америки дорыла», — сказала трехлетняя дочь. Пока их занимает процесс. Как кроты, они роют подземные ходы. К законченной работе теряют всякий интерес: и места-то не помнят, где полдня орудовали руками и совками. Помню, потерялась на пляже дочь. Ее искали всем миром, о ее исчезновении сообщали рупором со спасательной станции. А она через час была обнаружена неподалеку — в вырытой яме. В тот день стоял туман, и никто не заметил в яме ребенка. Я спрашивала ее, слышала ли она громкий голос: «Разыскивается девочка Маня в розовых трусах...» — «Нет. Я яму копала». Куличи — выпуклости; ямы, канавы — вогнутости. До трех лет дети осваивают выпукло-вогнутое пространство. Это освоение столь же значительно, как и освоение речи. Полость можно заполнить. Чем? Водой. Игра с водой — излюбленное занятие детей. Иногда она наносит серьезный ущерб имуществу. Я, например, лишилась единственного в своей жизни флакона французских духов. То есть лишилась я не флакона, а духов — они были вылиты, а пузырек заполнен водой. Зато куклам повезло! Впрочем, наши лишения ничто по сравнению с их приобретениями. Переливая из пустого в порожнее, дети постигают основное свойство материи. Разумеется, им ничего не известно про закон жидкости и газа, принимающих форму сосудов. Пока они заполняют пузырьки и бутылки, завороженные струением или неподвижностью воды. Вода — стихия, она манит так же, как огонь. Сколько раз ребенок сходит по воду — принесет ведро с моря, выльет в лужу, отправится за следующим. Если ему не разрешают войти в воду и зачерпнуть ведром где поглубже, то его задача усложняется. Сколько там добудешь с берега, да еще так, чтобы не промочить ноги! Детское наблюдение: льется вода из крана в кружку, дошла до края — и больше не вольешь. В большую кружку входит много воды, в лекарственный пузырек — мало. Потом возникла другая игра: из кружки я разливала воду по всевозможным емкостям, пока всю воду не изведу. Получалось: одна кружка может напоить многих. А то я просто лила воду на асфальт — получались черные пятна, разводы, то на слона похожие, то на бегемота. Заполнение емкостей — один из путей освоения формы. Любопытство к тому, что внутри, в глубине, неодолимо. Однажды в детстве я засунула палец в узкое горлышко флакона от духов и пришлось разбивать флакон, чтобы высвободиться из стеклянной тюрьмы. Есть предметы, которые примагничивают, тянут к себе. Хочется трогать, осязать витые ножки старинной вазы, скользить ладонями по голубым граням стекла, нащупывать подушечками пальцев выпуклость мелких цветов незабудок. Тактильные ощущения пробуждают чувственные. «Мамина рука такая ласковая, такая гладкая, как асфальт». Глубина — тайна, в нее хочется проникнуть, поверхность чарует, заманивает. Предметы оживают под пальцами. Мало видеть вещь, ее надо осязать. Запрещая детям прикасаться к предметам, мы лишаем их полноты познания, вызываем тактильный голод, неудовлетворенность. Это может привести их впоследствии к неприятию ласки, к неумению проявлять нежность. Вот почему лепка, копание в песочнице, выпекание куличе рытье ям, осязание предметов органически необходимы детям. Нельзя лишать их возможности брать в руки или хотя бы трогать те вещи, к которым их влечет. Последствия строгих запретов куда хуже разбитой чашки.
Подстольный мир
Подстольный, задиванный мир таинствен. Семилетняя Юля с упоением рисует. И вдруг: «Можно я полазаю? Поищу чего-нибудь на полу?» Вспомнился сон из детства, часто повторяющийся: в абсолютно пустой, стерильно чистой квартире я собираю грибы. Срываю с реек плинтусов, кладу в корзину. Пространство, о котором заведомо знаешь, что оно пусто, оказывается наполненным. Это чистое чудо. Тоска по нему прорывается в сны. Не помню, нашла ли Юля что-нибудь, но ползала она с упоением. За ней устремились все мои первоклашки, страдальцы чистописания. Потом мы долго оттирали школьные формы. Но если бы и был обнаружен клад, родители бы не похвалили за перепачканную одежду. Потом дети снова принялись рисовать. Работы, которые он сделали после сбора неизвестно чего на полу, вышли яркими, новыми, неожиданными для них самих. Как дети в игре строят свое жилище? По подобию взрослого, разумеется. Они воспроизводят интерьер, моделируют внутреннюю жизнь дома. Строения из кубиков — «экстерьерное» зодчество, дом под столом — «интерьерное». По сути это то же освоение выпукло вогнутого пространства, что и в копании ям и печении куличей. Но в другом материале. Заглянула в комнату к детям. Они спят. Письменный стол (вход) завешен пестрой тряпкой. Заглянула в дом: игрушки тоже спят. Мышка уложена в коробку из-под обуви, на подушку, укрыта одеялом. Коробка — на поролоновом валике: мышка вознесена над всем, ее только вчера подарили, она главная. Постоянные жильцы - обезьянка Яшка, ослик, кукла-растрепа — спят в ряд, не укрыты. Никаких дневных тарелок, бутылочек, ложечек — ночью дом ночной, спящий. Дом-спальня. Завтра, возможно, посуда-изгнанница займет свое место, обязательно на стене появятся картины, нарисованные игрушками, самую лучшую сработает мышка — если не выйдет из любимчиков. Совсем другое — строить из кубиков. К внутреннему устройству жилища — никакого интереса, зато сами дома — всевозможных стилей: тут и готика, и барокко, в зависимости от стройматериалов. И конечно, мосты, переходы, под ними — куклы и машинки. Дети завоевывают пространство, домик за домиком, глядишь — улица, улица города, а где город? Улица обрастает светофорами, переходами, уже мало кубиков, мало деталей «конструктора», в ход едет домашняя утварь: ложка — фонарь, солонка — урна и т. д. и т. п. Разносортная фактура не препятствие. Наши темпы освоения нового несоизмеримо ниже детских. Почему мы теряем темп? Может быть, потому, что идем по пути накопления опыта, информации. Опыт, увы, часто — враг интуиции, он накапливается и становится стеной, мощным заслоном иррациональной природе постижения. Мы уже не прозреваем на каждом шагу, мы рассуждаем: почему это так, а то эдак? Ребенок тоже рассуждает. Но его мысли сущностны. Картина мира, выраженная в рисунке, обязательно заключает в себе главные атрибуты мироздания: солнце, небо, землю. Остальное — по индивидуальному выбору. У кого — птички, у кого — мышки, у кого — люди, у кого — любимый шкаф. Ребенок не боится банальности. Его нисколько не заботит, что на рисунках других детей тоже есть и солнце, и небо. Потому что искусство здесь не цель, а средство освоения мира. Два мальчика-близнеца трех с половиной лет красят бумагу. В самый разгар работы подменяю краски цветными мелками. Перед ними, обоими, кстати, не встает вопрос: где краски? С тем же восторгом набрасываются на мелки. Что же их привлекает? Движение кисти, мелка, карандаша по белой поверхности: была белая бумага, стала цветная. Что делается! Так и лепят — все равно из чего. Был ком — надавили пальцем — получилась вмятина. С другой стороны отщипнули — получился как бы след от пальцев. Страсть к переменам, к метаморфозам — вот что ими движет, а вовсе не создание картины или скульптуры. На вопрос родителей «Что ты нарисовал (слепил)?» отвечают не задумываясь. С ходу включаются в другую, словесную игру. И свято верят: здесь огурец летает, крылатый, а тут машина в гараже. Еще интереснее рисовать так, чтобы бумага продырявилась, а потом смотреть в дырку, как в бинокль. Дочь моих знакомых никого не пускает в свою комнату: там на полу — город. Где же он? Никакого города нет. Но стоит сделать шаг — голос предупреждает от следующего: вы что, не видите, трамвай только что остановился. Родители девочки обеспокоены состоянием ее психики. Но с этим все в порядке. Беда девочки в том, что у нее — незаурядное воображение. А у ее родителей — заурядное. Не находя понимания в семье (ее держат за первостатейную лгунишку — «стоит напомнить про детский сад, у нее сразу и живот болит, и нога ноет, и в голове колет»), девочка затворилась в своей комнате со своими предметами, кстати не только воображаемыми - у нее много кукол, и с ними она прекрасно ладит, вдобавок изобрела язык, понятный только в ее городе. Устному языку соответствует и письменный - он у нее тоже разработан, ему она обучает кукол. Ее родители говорят мне: «Ну что ты в самом деле, неужели ты можешь поверить, что у нее в углу живут гномы? Если бы твой ребенок тебе каждый день рассказывал такие байки, ты бы тоже бросилась к психотерапевту». Ну, положим, мои дети такое тоже рассказывают, и про гномов, и про котов а если уж я не могу в них поверить, я могу вообразить. Значит, я воображаю это нетрудно — все предметы вполне доступны представлению, и предлагаю отправить гномов погулять, советую сшить им пальтишки если на улице холодно, и т. д. и т.п. Мышление детей метафорично. По нестареющему определения М. В. Ломоносова, метафора — это «сближение далековатых идей». Дети без всякого напряжения сопрягают «далековатые идеи». Именно поэтому они с раннего возраста обращены к искусству: сочиняют стихи, песни, дома, дворцы. Сочинительство — их стихия. В творческом акте рождаются образные модели существа жизни. Копая ямы, возводя дворцы на песке, укладывая кукол спать дети постигают азы мироустройства. «Домики», которые нам, взрослым, так надоедает разбирать, — первая попытка моделирования пространства. Получается, детям необходимо и то, и это, и пятое, и десятое. Как же, при нашей занятости, организовать такую среду, где разовьется и воображение, и мышление, и умение воплощать «творческость» в реальных формах? Парадокс в том, что детям от нас почти ничего не нужно. Кроме позволения и поощрения творчества. Просто? Просто. Даже слишком. Но, чтобы соль сахаром не казалась, мы городим заборы из запретов. Этого не брать, к этому строго-настрого не прикасаться, нигде ничего не разводить. Так уж сложилось, что мы, взрослые, даже вопросы друг другу ставим с «не»: «У вас нет того-то и того-то?», «Не знаете, как пройти туда-то?», «Не подскажете, который час?» Мы как бы заранее предполагаем, что нужного предмета нет, что на вопрос нам не ответят. Забота, проявляемая о нас, тоже с отрицательным знаком: «Не прислоняться!», «Не стоять — убьет!», «Не трогать ручку крана!», «Не ставить вещи на ступеньки!» На запретах вырастают рабы. Интересно, какими бы мы были, если бы вокруг звучало: «Гуляйте на здоровье!»
Всему свое время
Недавно ко мне на занятия привезли двухлетнего малыша в прогулочной коляске. «У ребенка уникальные способности, — сообщил отец мальчика — Повышенный интерес ко всему, что мнется. Из теста лепит часами. Кроме того, плавает с младенчества, умеет считать, знает все буквы, запросто сидит в позе лотоса. Жаль, нет коврика, а то бы мы показали, да, Алешенька?» Алеша, пристегнутый ремнем к коляске, заплакал. — Это от застенчивости, — утешил меня папа, — все-таки новое общество. Ну, сын, будем выгружаться? — папа извлек Алешу из коляски, прибавив, что обратить особое внимание на лепку ему присоветовал гениальный экстрасенс. С Алешей на руках папа устроился за нашим столом и теперь ждал задания. Алеша зевал — дело было в полдень, — куксился, тер глаза кулаками. Мы же с детьми предавались фантазиям: что было бы, если бы мы сейчас заснули, как принцесса Шиповничек, и пробудились через сто лет. Беседа была прологом к работе — к лепке «сонного», застывшего, и пробудившегося, подвижного. Оказывается, дети как само собой разумеющееся воспринимают «уснувшее царство». Раз Шиповничек, уколовшись о веретено, заснула, заснуло разом все вокруг. Для нас — это условность вымысла, для детей — сущая реальность. Покидая дом, где только что было шумно, весело, они не могут вообразить, что с их уходом там все продолжается. Ушли — и все прекратилось вмиг. Мы «заводились», «раскручивались», впадая с детьми то в столетний сон, то в быстрое, радостное пробуждение. Пробуждаясь, дети порхали, как птички, ржали, как кони из царского стойла. Папа стоически переждал прелюдию. Первое задание было таким: вылепить камень заснувший и камень проснувшийся. Ибо в скульптуре динамика формы не механическое движение. Скажем, человек в позе идущего — это еще не идущий человек. Вспомним «Идущего» Родена. Одноногий торс, где движение передано не переставлением ног, а наклоном торса, соотношением «несущих» масс. Разумеется, я не жду от детей чисто пластических решений. Но оригинальных — жду. Отец Алеши настаивал на том, чтобы Алеша лепил камень. Простой камень — элементарно! Но Алеша лепить не желал. Чтобы чем-то занять ребенка, я дала ему коробку с пуговицами. Алеша увлекся игрой. Сначала сортировал пуговицы по величине и цвету, потом запутался в разрядах, сгреб все пуговицы и к моему изумлению, нашел оптимальный способ сортировки: пуговицы с двумя дырочками откладывал в одну сторону, с четырьмя в другую. Действительно, незаурядный мальчик. Свое мнение я высказала папе. Тот усмехнулся: — Чепуха! Сортировка пуговиц — пустое занятие для человека, который умеет считать, читать и плавать. Вы знаете, что из пятнадцати миллиардов мозговых клеток у нас задействовано от силы пятнадцать процентов? Не приходит ли вам, педагогу, на ум такая мысль: надо с младенчества развивать этот огромный потенциал! - Алешин папа горел идеей, тогда как его сын уже задремывал, чмокая губами. - Потом будет поздно, поздно, понимаете?! Зачем им вся эта игра в бирюльки? Их надо нагружать. Ваша деятельность этому никак не способствует. С этими словами Алешин папа пересадил сонного мальчика прогулочную коляску, и они уехали, оставив меня размышлять. Если в человеке 90% воды, никто не станет сокращать ее со держание в клетках с целью уплотнения материи, хотелось возразить вдогонку. Природа позаботилась, чтобы человек разумно тратил свои интеллектуальные недра, значит, есть резон? Мы не умнее древних. Не первые жители Земли. Никто не по? считывал извилины Сократа и Эсхила. Неужели их гениальность та уж определялась количеством задействованных мозговых клеток А как тогда быть с иррациональной природой творчества, с интуицией и прозрениями? Неужели все это «от ума»? За нашей спиной — опыт тысячелетий. Пора повернуться к нем лицом. Познать законы. Вот один из них — про своевременность всего сущего: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру». Время как философская субстанция нами утилизируется. Оно - стрелочник режима дня, и не более того. С личным временем ребенка мы не в состоянии считаться. Поздно, а сын все рисует. Ему будет трудно встать утром. Так думаем мы. И велим ему оставить рисунок, завершить его завтра, после школы. В результате послушный сын лег спать вовремя. Назавтра принялся дорисовывать и все испортил. Мы проявили неделикатность, он повиновался, а рисунок разорвал на кусочки и выкинул в мусорное ведро. Мы посягнули на личное время сына, практически мы обокрали его. Взрослая жизнь – гонка. Мы вовлекаем в нее детей. А они, в свою очередь, будут делать то же самое со своими детьми. Не произрастает ли из этого сонм несущихся по жизни верхоглядов? Неизлечимых неврастеников? Дисциплинированные, «режимные» люди, как правило, лишаются необходимой для развития личности функции — созерцательной. В европейском человеке побеждает деятельность. Только Восток еще как-то сопротивляется, еще способен к созерцанию. И дети. Дети – созерцатели и деятели одновременно. Они везде одинаковы – и на Западе, и на Востоке. Они умеют вглядываться в мир. Время для них еще не дискретно. А «сладчайший миг свободы» бесконечен.
Панегирик Борису Никитичу
Борис Никитич влетает в школу, на ходу стягивает с плеча пудовую сумку. Худой, взмыленный, спешащий, он увлечен самой жизнью, не собой и не своим местом в ней, а жизнью как событием, чудом, выпавшим на его долю. «Я болела и все мечтала о Борисе Никитиче. А когда пришла в класс, он взял меня на руки и говорит: «Аля, где же ты была? Я так по тебе соскучился, все ночи не спал, думал, когда придет Аля». Потом он поставил меня на стол, прямо ногами, и говорит: «Выступает заслуженная артистка республики Аля Зарецкая!» Я выступила, потом он других стал также ставить, играет, а они поют. А слова забыли. Зря он их всех на стол ставил, они же тяжелые, всех подымать, и слов не знают. У него еще рука в так белой обмоталке, поломанная, он поломанной рукой играет, и еще всех на стол ставил». Аля рассказывала мне это взахлеб, ее агатовые глаза сияли, а при имени Борис Никитич из них сыпались искры. Может, это ее первая любовь к человеку как таковому, не к маме, папе, бабушке, дедушке, — а к человеку, который скучал по ней, все думал о ней и с поломанной рукой играл, да еще и поднимал тяжелыхы девочек на стол, хоть они и слов песни не знают. После занятий Борис Никитич показывает детям диафильм. Читает за персонажей разными голосами, не пережимая и не фальшивя. А на руках у него чья-то маленькая сестренка. Угнездилась, как птица. Борис Никитич нагибается перевести кадр, он управляется с фильмом, и с чтением текста, и кажется, что весьма упитанна девочка вовсе ему не в тягость. Кончен фильм, «хорошие победили плохих». Включен свет, мама девочки спрашивает: — Она вам не мешала? — Кто? — не понимает. — Дочка. — А, нет, мы с ней показывали кино, — и Борис Никитич возвращает малышку матери. Вот он стоит на сцене, перед хором. В костюме, белой рубашке, при галстуке. Это — торжественный момент. И дети торжественны. Он объявляет громко, кто мы такие и что будем петь. Наступает тишина — враз умолкают шестьдесят детей. Никто на них не шикает, никто не взывает к порядку. Казалось бы, при свободе, которая царит на уроках, не принудить их стоять по стойке «смирно». А он и не принуждает — детям передается его спокойствие, его собранность: мы артисты, мы собранны, мы будем выступать. После концерта Борис Никитич прибегает в мой класс: — Быстрей, мажь мне щеки помадой и губы, ну что это за помада у тебя, нужна яркая, так, — оглядывает он реквизит. — Вот эту шляпу давай, парик, фартук. Ну как я тебе? Дети уже сидят за накрытыми столами — об этом позаботилась дирекция клуба. Борис Никитич — Официантка. К бурному восторгу детей он превратился в тетю, в фартуке, при парике, шляпе и румяных щеках. Помню недоуменный взгляд родителей, мало кто из них смеялся: видимо, сочли эту забавную метаморфозу уроном учительскому авторитету. Но они ошибаются: дети обожают того, кто может быть одновременно строгим и веселым, серьезным и смешливым, но всегда, всегда — добрым. Доброта атмосферна, как дыхание. Доброго человека дети| неизменно будут любить, в каком бы обличье он к ним ни явился...'
Надземелье
«Елена Рыгорывна, а давайте еще раз когда-нибудь слепим лес и зверей там всяких». Пока дети лепили, пухленькая курчавая Ирина, прикусив от старания пунцовую губу, выводила печатные буквы. Оставив на столе послание, она выбежала из класса вместе с ребятами. Вторая группа уже занимала места за столом, а я никак не могла вспомнить, что же за лес мы тогда лепили. Столько лесов «выращено» за десять лет, а нужно вспомнить именно тот, о котором мечтала Ира. Если это было в начале года, то скорее всего — лес кленовых листьев, где каждый лист-дерево украшен лепниной. Посмотришь на изображение — и скажешь: это дерево змеиное, если вылеплены на нем змейки; это — шаровое, если на нем шары, это — машинное, если на нем машины. А может, это был зимний лес, еловый: деревья — еловые лапы, на них ватный снег, на фанере — тоже вата сугробами, сверху присыпанная конфетти, как будто бы снег искрится, гном с мешками подарков, лисы, белки. Или весенний лес из голых прутьев, с почками из пластилина и пуговиц, из круглых бус, а птичьи гнезда — из яичных скорлупок. Но сейчас за столом другие дети, те, что не просили меня лепить лес. Что будем делать? А вот что: раздаю бумагу, ножницы, фломастеры, на стол водружаю маленький столик. — Это у нас подземелье — то, что под маленьким столиком, — А это — надземелье, — показывают на крышку столика. — Лесное надземелье, — продолжаю, — значит, рисуем всё, что бывает в лесу. — Деревья, кусты, цветы, — перечисляют вслух. Дети уже в работе — достаточно минуты, чтобы оказаться в лесу, которого еще нет, ни признака леса, скорее, антипризнак — маленький столик на большом столе. Но обозначено игровое пространство, и оно осваивается на глазах. Уже нарисовано и кое-как, с трудом, вырезано первое дерево — береза. Прикрепляю ее к столику пластилином. Вот — птица, приклеиваю ее к березе (пластилин тяжелый, лучше пользоваться клеем). И возникают грибы, цветы, обязательная красавица — этакая брунгильда с соской вместо ожерелья на груди. Создательница брунгильды любит своего младшего брата, тот сосет соску, значит, соска — особый знак. Дети рисуют взахлеб, вырезать им уже некогда, да и я едва управляюсь, вырезаю абы как, лишь бы успеть. Нет, такого леса точно еще не было — совершенно таинственный, многоярусный, на возвышении. Цветы выше деревьев, брунгильда выше цветов — в такой несоразмерности есть особая прелесть, прелесть неранжированного пространства. Театр леса. — А я сделаю всю природу – заявляет Анечка-крошечка. Банты больше головы, круглые хитрые глазки. Аня — максималистка, подавай ей всех людей, всю природу! Что же — на кусочке картона умещает «всю природу», как и было заявлено: цветы, грибы, деревья, зайцы сбиты в кучу, не понять где заячье ухо, где ствол дерева. Анин «венец творенья» прикрепляю к древку и ставлю перед лесом. — Вот вам птица-разнокрылица пожалуйста! — Анечка протягивает мне разнокрылицу — ракушки разной величины прилеплены к пластилиновому туловищу. Что прежде — идея или воплощение? Для Ани процесс нерасчленен: взгляд упал на ракушки, ракушки-крылья, но они разные, а крылья у птицы одинаковые. Ну и что? Пусть тогда будет разнокрылица. Аня задала тон, постепенно все переходят от рисования к лепке. Птица оказывается первым жителем подземелья. В подземелье, конечно же, и пираты, и страшилы, и драконы. Чтобы все они не выбрались оттуда, между ножек столика натягиваем гофрированную бумагу, оставляя место только для входа. А вдуматься: верно-то как! Надземелье — воздушное, рисованное, подземелье — земляное, тяжелое, пластилиновое. Было ли замыслено разнофактурное пространство? Нет. Нас вывела на него интуиция Анечки-крошки. Она задала тон, как джазовый пианист, увлекающий за собой оркестр. Именно так родился и наш лес с подземельем. Тему задала Ирочка (сейчас она на уроке музыки), Аня — тон. А вместе — вышел концерт для леса с подземельем. Мы сыграли его в десять рук на одном дыхании. В трудные минуты я достаю из сумки Ирочкину записку с поистершимися буквами. Если все рухнет — а предчувствие, что и эту студию, как предыдущую, кто-то разрушит, не покидает меня, — то утешением останется девочка, которая всегда захочет вместе со мной ЕЩЁ РАЗ КОГДА-НИБУДЬ ВЫЛЕПИТЬ ЛЕС И ВСЯКИХ-ТАМ-ЗВЕРЕЙ |